Южный Урал, № 27 - Виктор Вохминцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«В просветы перламутровые промеж сырых недвижных куч облаков синеет радостное небо…»
Это «промеж» довольно долго оставалось в тексте «Недели». Только в 30-х годах оно показалось мне манерным, и я заменил его простым словом «между».
В те первые часы работы над будущей повестью у меня на передний план все выдвигалась фигура владельца аптеки Сенатора, которого я взял прямо с натуры. Это он стоял «на пригорке, где лежит одинокий обветренный камень», это его глазами сначала показывал я коммунистов, которые идут на собрание и, понятно, что Сенатор относился к ним с ненавистью.
«Но почему нужно начинать повесть с фигуры оголтелого врага?» — спросил я себя и вместо Сенатора поставил на пригорок Робейко.
Итак Робейко должен был стоять на пригорке в то время, корда все коммунисты спешат на собрание… Но ведь это же нарочито!
Солнце уже село, но темнело медленно, вечер все длился и никак не мог кончиться… и вдруг я, в который раз перебеляя эту первую страницу, нашел образ весны. Он представился мне сразу: словно въявь увидел я девушку, которая задремала, положила голову на колени и сидя уснула где-то на далекой лесной поляне.
То ли это была Аленушка с известной картины Васнецова, то ли отзвук стихотворения Бунина:
В стороне далекой от родного края,Девушкой, невестой снится мне весна…
То ли представилась мне та девушка, которую я любил, но как только этот образ родился, все, что я писал, сразу налилось жизнью.
Вслед за ненавистным Сенатором исчез с пригорка и дорогой мне, но совсем здесь ненужный Робейко. Оказывается это я сам, но никем не видимый, стоял на пригорке. Это я вывел сюда читателя, показал ему коммунистов, идущих на собрание и давно уже найденный и облюбованный образ — «словно всех их освещает одно и то же утреннее солнце», встал на место.
Вся эта первая глава написалась сравнительно легко, во время нескольких таких вот ясных и теплых вечеров, другого свободного времени у меня тогда не было.
Когда, спустя некоторое время, начался голод в Поволжье, Комитет помощи голодающим выпустил в Екатеринбурге газету, средства от продажи которой предназначались в фонд помощи голодающим. Газету эту выпускали мои друзья. Я прочел им первую главу моей будущей повести. Она понравилась, и было решено напечатать ее в газете. Название «Неделя» еще отсутствовало, глава была напечатана под заголовком «Будни нашей борьбы».
Труднее мне давалась работа над второй главой, в которой изображено заседание укома. Первый набросок этой главы начинался так:
«С самого начала Климин не придавал практического значения плану Робейко».
Далее шло конспективное изложение речи Робейко, которая давалась сухо, протокольно. Во втором варианте главы вдруг появился Караулов, такой, каким он утвердился в «Неделе». Этот второй вариант был тоже не развернут, но он был конкретен. Однако сухая протокольность первой записи, где только лишь в схеме были намечены позиции Робейко и Караулова и сказано было схематически, что Климин поддержал Робейко, еще присутствовала. Только в третьем варианте, через посредство восприятия Климина, появился в этой главе важнейший мотив повести, придавший ей весомость: ощущение
«раздольного края, покрытого тихим пологом ночи, поля, пробуждающиеся под побуревшими сугробами, поля, ждущие сева, мужиков, что в погожие дни собираются у завалинок и толкуют о погоде, об урожае, а потом вспоминают, что пусто в амбарах, что нету семян и расходятся молча и ждут спасения от города…»
Позднее я иногда слышал упреки за то, что в повести моей не показан народ, а только руководящая головка партийной организации. Мне этот упрек кажется несерьезным. Мне всегда было ясно, что коммунист только тогда может называться коммунистом, если душа его, как в «Неделе» душа Климина, да и других коммунистов, героев этой повести, повернута к жизни народа, полна ответственности перед людьми и перед страной. Если у коммуниста этого чувства нет, а есть лишь вертлявое жонглирование марксистской терминологией — грош ему цена.
Партийность — есть высшее проявление народности. Это так ясно, что нет тут места досужему умствованию. Именно этого рода партийность и старался я показать в «Неделе». И сравнительно долгая жизнь этой моей ранней и во многом несовершенной повести обусловлена тем, что мне в какой-то степени удалось показать это.
Кстати сказать, изображение именно этого качества души коммуниста, его ответственности перед народом и перед страной имело прямое отношение к возникновению метода социалистического реализма, который не был открыт одним каким-либо выдающимся человеком, а возник как проявление небывалой новизны нашей молодой литературы, как результат ее совокупного труда, весьма разнообразного по своему индивидуальному выражению в творчестве различных писателей.
Тот двадцатидвухлетний юноша, который трудился над своей первой повестью, был в отношении литературном очень неопытен. Помню, как долго мучился я, пока не сделал простого открытия: что писать лучше всего не на двух сторонах бумажного листа, а на одной его стороне, иначе, помногу раз перенося с места на место какой-либо отработанный кусок текста, устанешь, бесконечно его переписывая, запутаешься и, чего доброго, начнешь его портить. А как не хотелось оставлять чистой оборотную сторону листа — тогда не хватало бумаги. Так, например, первые варианты «Недели» я писал на листах со штампом «Фирма Высоцкого», предназначенных для обертки чая. В Челябинске, как известно, была чаеразвесочная фабрика этой фирмы.
Работать приходилось мне в условиях довольно трудных. Я был тогда начальником учебного отдела окружных военно-политических курсов. Летом 1921 года в результате последствий гражданской войны, обостренных неурожаем, начался голод. Паек на курсах был уменьшен до полфунта в день, т. е. до 200 граммов.
Одновременно с работой над своей первой повестью, я вел довольно ответственную работу — руководил всей учебной, а отчасти и политической жизнью курсов. Это был период перехода к нэпу. Настроения среди курсантов в связи с демобилизацией были самые разнообразные, мне приходилось много выступать, поэтому для моей литературной работы оставалось чрезвычайно мало времени.
Обычно я писал утром, до начала занятий, и поздно вечером — по возвращении домой.
Я не писал по порядку — одну главу за другой. Общий замысел был мне уже ясен, я писал то, что мне представлялось наиболее ярко, переходил от начала к концу, потом к середине. Но в процессе этой, как будто бы беспорядочной работы шло дальнейшее уточнение содержания будущего произведения.
Помню, что с особой охотой работал я над описанием отношений Матусенко с Мартыновым. Матусенко — это, кажется, первая фигура приспособленца в советской литературе. И то, что Мартынов, коммунист-интеллигент, из-за абстрактности своего мышления не может разглядеть рядом с собой приспособленца и шкурника, мне казалось жизненно верным и очень хотелось показать это.
Я все время работал в направлении наибольшего обобщения, наибольшей типизации и драматизации изображаемого. Город Челябинск никогда не был взят белобандитами. Я думал, что острее и характернее будет, если я покажу город, который бандитами был взят. Но для этого следовало несколько изменить его географическое положение.
Челябинск — это бойкий железнодорожный центр, а город, изображенный в «Неделе», соединяется со всей страной лишь одной железнодорожной веткой, его бандитам взять легче. Так образовалась драматическая коллизия, которая легла в основу «Недели».
В конце лета я заболел и получил четырехмесячный отпуск. Провел я его в Москве, куда в то время переехал мой брат. После отпуска я тоже остался в Москве, перевелся на педагогическую работу в одну из Высших военных школ и, примерно, с декабря 1921 года снова взялся за повесть.
К этому времени у меня, все уже было обдумано и много написано. Перечитав все написанное, я обнаружил много мест, которые мне не нравились, но в то же время убедился, что я на правильном пути. Дописать до конца — вот задача, которую я себе поставил. Через все колдобины и буераки гнать повествование к концу, так решил я. И начал с того, что начисто переписал все, что уже было мною сделано, и выравнял первые четыре главы повести сюжетно и стилистически.
Но, продолжая работу над повестью, я вдруг обнаружил, что не могу писать ее тем приподнятым, почти ритмичным складом, как она писалась до этого.
Если вы прочтете главы, посвященные самому восстанию и его ликвидации, вы почувствуете, что написаны они в ином тоне, в иной стилистической манере, чем первые главы, в которых ритм выражен более явно. С пятой же главы повествование становится свободнее, явно, выраженные ритмические куски попадаются реже. И только последняя, седьмая глава была написана так, как задумана ранее: я закончил «Неделю» описанием партийного собрания, которое как бы перекликалось с тем собранием, которым повесть начиналась, и в стилистическом отношении вернулся таким образом к началу.